Осенние поля... Что еще есть пронзительнее, просторнее, светлее и печальнее? Грусть ушедшего лета, радость снятого урожая, память прошлого, тоска уходящей жизни – все в тебе есть, печальное осеннее поле. Тянет откуда-то хлебным дымком; ныне солому уже не жгут (богатство!), но какой-то бедолага забрел в поля и в неприметной лощине запалил костерок, и горький дым хлебного поля лечит ему и мне душу.

День светл по-осеннему: без яркого солнца, без блеска и огня красок, воздух весь пропитан чудом осени — блекл, сероват, но ясен и чист. Oт пшеничной соломы под спиною идет живое тепло, в соломе мягко грызет свое мышка, блестят на стерне хрустальные паутинки... и тишина. Глухая, высокая тишина.

Я не застал крестьянского старого поля, когда все увалы были изрезаны межами на лоскутки и ленточки. Нынешнее совхозное поле (как и колхозное в пору моего детства) — десятки и даже сотни гектаров, даже у нас по предуральским холмам, хоть и не Казахстан, не Ставрополье, но мы на юге района, где холмы уже шире и отложе, есть поля и по полутысяче га.

А возле нас — как склон, так свой массив, обрамленный снизу опушкой лога, с дальних боков оставленными гривками мелкого леса, а верх... верх – через гору, через пухлый увал, и снова книзу до другого лога, повдоль первому. Такие вот у нас в Предуралье поля, украшенные черемуховыми логами и березовыми лоскутками. И живности там много — летающей и бегающей. Заяц и лиса, белка и барсук (очень редко), а еще дикие козы. Вдруг посчастливит, увидишь: стройны и быстры, легки, как ветерок.

В удивительном месте оказались мои родные Арти. Из Челябы-стороны продирается меж гор и лесов Уфа - на северо-запад до Красноуфимска, чтобы там повернуть на юго-запад и потечь в Башкирию. А тут еще лесная речушка наша — Артя... Так вот: этот угол в клину Уфы оказался по природно-климатическому характеру с особинкой - вклинилась сюда широким языком лесостепь, а за Уфою тайга, и в клинышке между Артею и Уфою тоже тайга, а в лесостепи раздолье полей, и на юге района, в огромном урочище Югуза и вовсе что-то башкирско-казахское: над полями жаркое марево полдня, лениво колышутся, как седые водоросли в тихом омуте, опущенные ветки ковыля, и полынка степная, жаворонок поет не так...

По-моему, вот эти две совершенно разные природные зоны — тайги и лесостепи — определили двойственность артинцев если не по характеру, то уж по привязанностям точно. И это же я отношу в полный рост и к себе. Что за сила тянет к полям? Какая-то нутряная, неизбывная, по-черному светлая, то есть столь иной раз в поле бывает на душе светло, чисто — до тихой и глухой, немой тяжести. Думаю, это наследственное, что ж еще?

Мой дед по матери Мигачев Степан Андреевич был коренным русским крестьянином; и отец его Андрей Иванович крестьянствовал на артинских наделах, и дед Иван... а там уж столь далеко уходят корни родословной по мигачевской линии, что ничего узнать не удалось, предположения лишь: приехал предок Мигач откуда-то из центральной России, и был он, несомненно, землепашцем; то ли безземелье вытолкнуло его в поход на Урал, то ли иная какая сила — бог весть, но мнится мне, что предки Мигача и в XVI веке, и еще ранее хлебопашествовали, да и чем еще в ту пору было заниматься простолюдину? Степан Андреевич нес в себе и хранил все истинно крестьянское: любовь к земле, недюжинное трудолюбие, а в житейском и духовном смысле упористо держался на двух китах — религиозной нравственности и крепко-нерушимой, как крепость, семье.

Земля и воля, труд и хлеб... Вот откуда у меня в крови трепет перед запахом, и тоскливыми просторами осеннего поля... сотни лет было это у тех, кто шел до меня... и от мамы нашей: Антониды Степановны Мигачевой, влилось в меня. Почему, все же, из всех сезонов самый щемящий для меня осенний?

Прекрасно спящее под снегами поле. Чудесен вид поля с зеленеющими всходами. Волнующе страстны заколосившиеся высокие хлеба, когда начнут буреть уже, когда легкий ветер бежит по ним волнами. Но убранное, пустое, тоскливое, пустынное поле…

Как-то в одну из осеней я забрел — без ружьишка — на поля бывшей деревни Поползухи. На последнем месте ее обитания, на южном склоне, можно было найти ленту закрапивленных ям от подполий. Вдалеке серел одинокий полуразрушенный домишко. Я перешел скудный ручей и стал подниматься в длинный косогор по Казанаевской дороге. В стороне на вершине увала приметил островок деревьев, одиноко прозрачный, беззащитный и тягостный.

Странная сила звала меня туда. И подниматься в увал было долго, шумела под ногами стерня. Я подходил все ближе, и щемило душу, в ней что-то тонко и тоскливо ныло. На вершине увала редкой грудкой стояли голенастые сосны с редким – лиственным - подростом; так как деревьев было мало, лесок прозрачно просматривался скрозь; дойдя, наконец, до неопаханного места, я хотел сразу же упасть в жухлую теплую траву отдохнуть, но привычка оглядеться на незнакомом месте взяла свое. Скоро я приметил в траве холмики, остатки деревянной загородки, потом чуть не встал на упавший полуистлевший крест. Это было кладбище. Вверху над вечно молодой хвоей парил в выси коршун, черным крестиком помечая голубую глубь. Стояла удивительная вечная тишина.

Здесь было завершение — и продление в вечности — чужих, ушедших во мрак жизней.

Кладбище, видимо, никем уже давно не посещалось, только в стороне была одна деревянная табличка; даты рождения и смерти, фамилию смыли дожди, но можно было различить имя - Дарья. И когда, пригревшись па теплом бугорке под сосною, смотрел я в небо, и мысли мои витали где-то, души спорхнули к земле, разместились вокруг меня и затихли, навевая на меня размышления о судьбе, о жизни и смерти...

И было любо им близ человека, и мне было странно и сладостно с ними, с теми, кто когда-то много работал, растил детей, радовался солнцу, лесу и полю, страдал и надеялся... Они видели эти сосны, может, в ту еще пору, когда они были как эта вот с поблескивающими иголочками.

Души, вероятно, общаются (не люблю я это новомодное слово) без языка, без слов. Они просто понимают одна другую, читают мысли. Ведь так бывает и в жизни людей, когда люди, как говорится, живут душа в душу. «Не надо слов...» и мне думалось, что заскорузлые крестьянские души, мужицкие и бабьи, жаждали моих мыслей о парах и навозе, о лошадиных хомутах и отскочивших от ржавого плуга ральниках, а еще о том — есть ли и дорог ли ноне керосин, привезут ли азигуловские купцы наряды; ситчику, приедет ли на Троицу симинчинский батюшка... А еще их вечные заботы — хвори ребячьи золотушные, мужицкие килы, бабьи немочи, трудные отелы, сгнившая поскотина, неурожайное лето, ждущие своего часа льняные пасмы в мешках на голубнице, редкие — со скудной слезой похороны изживших век стариков да погасших по жаре, истощившихся поносом ребятишек...

И по всей-то матушке Расее одно и то ж, и то ж... Одна у душ маета.

Хорошо мне было тут, мирно и тихо, в кругу стихших, припавших к моим думам незримых душ... может, и не слетелись они, но почему же: ведь они были — коли были в думах моих? «Не вы, но помысел о вас», — сказал молодой талантливейший поэт.

И если у поля, у земли есть тоже душа – переменчивое, но в то же время постоянное состояние, скажем, пробуждение, увядание, то мы можем говорить: как душа хлебороба живет в поле, так душа поля вмещена в душу крестьянскую.

Душа моряка живет морем, а душа моря плещется в душе моряка. Особая связь между человечьей душой и делом есть в искусстве и литературе. Отличительная черта здесь: авторство, то есть соединение имени человека с его произведением, более того — даже перемещение, внедрение души в творение.

Душа поэта живет - и остается — в его стихах. Вспомним гениальное пушкинское: «Нет, весь я не умру, душа в заветной лире мой прах переживет и тленья избежит...». Великие души остались в романах, симфониях, в архитектурных памятниках.

Но то — у избранных из избранных. Однако ведь и миллионы, каждый из нас, тоже не рыба, а существо одушевленное. И ход истории, ход времени, прерываемый то и дело войнами, залавливаемый злыми режимами и бедствиями, терзаемый, неумолимо должен привести к раскрепощению, к расцвету каждой души — хоть где-то в далеком незримом далеке.

...Душа крестьянская живет полем, а хлеба колосятся в ней...

Когда над осенними убранными полями стоит нежаркое солнце, на стерне, завораживая взгляд, поблескивают печально паутинки, откуда-то наносит горько сладостным дымком горящей соломы… Остановись, вздрогни, вспомни: вот на этом самом месте сотни раз был человек, упорно и тяжко идущий за плугом или разбрасывающий зерна, согнувшийся ли с серпом, трясущийся на подножке сеялки, крутящий штурвал комбайна или баранку грузовика, или просто стоял, как ты, и глядел на разлив поля, на косогоры, и думал он в то время, возможно, и не о хлебе вовсе, а или о детях своих малышках, или о ласковой жене, или об исхворавшейся матери, или о сыне-рекруте, или о тайной своей зазнобе - но все равно всему были истоки и опора тут...

Печальные осенние поля...

А. Власовочерки народной жизни «Старое ружье», 1996 г.